Назад

Главная страница

 

  
Юрий Александров: «Семен Котко» - это наш «Ричард III»

Прошедший сезон Мариинского театра во многом стал сезоном Юрия Александрова, который поставил на его сцене сразу три (!) больших спектакля – «Свадьбу Фигаро», «Дон Карлоса» и «Семена Котко». В этом же сезоне, кстати, Александрову была вручена «Золотая Маска за постановку оперы Зигфрида Маттуса «Песня о любви и смерти корнета Кристофа Рильке» в его театре «Санкт-Петербург Опера». Но все же главным на сегодняшний день спектаклем Александрова, позволяющим говорить о нем как об одном из несомненных лидеров российской оперной режиссуры, стал «Семен Котко». И не случайно именно ему выпала честь открывать фестиваль «Звезды белых ночей».

– «Семен Котко», на мой взгляд, является театральным событием, по силе воздействия главным «Огненному ангелу» и «Истоку». Как вам пришла в голову идея этой постановки?

– Это идея Гергиева. Хотя я все время «подсовывал» это название. Я видел очень хороший спектакль Покровского, который взволновал меня музыкально и очень насторожил театрально. Тогда было время коммунистического расцвета. И спектакль получился эмоциональным, но поверхностным. Покровский честно сделал постановку по повести Катаева «Я сын трудового народа», где вовсю старались играть плохих и хороших. Но это все было не так, как задумал композитор.

– Вы считаете, что опера Прокофьва сама по себе хороша и интересна сегодня?

– Опера гениальна. Прокофьев дальновиднее, чем мы думаем. Музыка оперы – философская, Прокофьев пишет между строк. И как музыкант я это ощущаю. Меня волнует партитура. В партитуре есть места гениальные, связанные с психологическими характеристиками, драматическими узлами – финал III действия, например. Но есть вещи, которые являются провальными, если относиться к этому произведению с нормальной точки зрения. Например, финал. Потому что никто не верит в коммунистический рай, который предложен у Катаева и поддержан Прокофьевым этой жуткой музыкой – музыкой идиотов. Но Прокофьев пошел дальше. Он зашифровал то, с чем мы столкнулись в жизни уже позднее.

Я вообще никогда не инсценирую, не разыгрываю историю, придуманную либреттистом. Диапазон музыки неизмеримо выше, чем у литературного первоисточника. Я придумываю свои сюжет, свою историю,- будь то «Сказки Гофмана» или «Семен Котко». И, наверное, мои мысли совпали с мыслями людей, которые были в зале. Потому что я считаю, что Семен Котко – это не персонаж, Семен Котко – это те люди, которые сидели в зале, и те люди, которые были на сцене – тоже Семен Котко. Потому что это наше прошлое, очень близкое, и, кто знает, может быть, это и наше будущее... Этот спектакль воспринимается мной в контексте моей жизни, жизни общества, вернее, перспективы жизни общества. Работая над спектаклем, я искал своего смысла, своих приспособлений и своего ощущения этой музыки. Как музыкант я отношусь к этой партитуре с величайшим почтением. Поэтому я не стал ее резать, Нам прислали из Грузии клавиры «Семена» – страшно смотреть. Создатели того спектакля ощущали неполноценность оперы, и они попытались с помощью купюр собрать нечто новое из этой музыки. Я думаю, что это было нехорошо. И, кстати, тот спектакль прошел всего несколько раз. Мы с Гергиевым оставили партитуру абсолютно без изменений. Кто-то предлагал изменить текст, – «Да здравствует Ленин» и так далее. Я отказался от этой идеи. Потому что это – наша история, наша хроника, наш «Ричард III». Кто-то говорит: с финалом надо что- то придумать, там такая глупая музыка. Но ведь мы жили глупостями, мы жили одинаково, мы были без лиц.

«Семен Котко» – это серьезный итог моей жизни. Я подхожу к своему 50-летию и рад, что я это сделал. Хотя, по большому счету, он ничем не отличается от моих других работ, потому что каждая – это осмысление жизни. Взять хотя бы «Рильке». Это тоже история про солдата, немецкого солдата. Эту премьеру я играл 22 июня. В день начала нашей войны. Есть вопросы общечеловеческие.

– Спектакль наполнен философским содержанием, его сценическая ткань – символами. При этом он действительно волнует, в отличие от многих современных постановок, которые грешат чрезмерной концептуальностью. Хотя в спектакле все безусловно выстроено, в нем нет холодной интеллектуальности, он обращен к сердцу. Мне кажется, это связано с необыкновенной отдачей певцов, их актерской работой.

    – У меня есть интересный опыт. Когда я пришел в этот театр, здесь ставили «В бурю» Хренникова. Та же самая тема: земля, крестьяне, большевики, Ленин, И я помню, как рвались актеры в тот спектакль, как Лейферкус репетировал роль Ленина, – картавил в буфете, все эти жестики... Это было настолько наполнено цинизмом, мне не передать... Все играли, корчились на сцене, а потом хихикали в буфете. Спектакль получился насквозь фальшивым.

А сейчас я был поражен, как молодежь, – а в спектакле в основном занята молодежь – горячо приняла эту тему. Я с самого начала пытался убедить их в том, что это наша история, и над ней нельзя смеяться. И когда они поняли, что это не история про кого-то, это история про нас – это могло быть с нашим дедом, отцом, так же страдали наши матери и бабушки, – сразу появился другой тон, Актеры начали играть очень чисто в смысле интонации. Хотя, в то же время, я постоянно говорил: «Ребята, это фарсовая история». И фарсовые моменты есть в спектакле, когда растягиваются стол и персонажи за ним – как куклы у Шендеровича. Но есть моменты истины, и над этим нельзя шутить. Многие из ребят выросли не только профессионально, но и граждански. Мы долго и тщательно репетировали. И я доволен всеми, потому что они сработали честно. Поэтому спектакль и волнует зрителя. 

- В составе спектакля есть, на мой взгляд, прекрасная находка: Беззубенков, который играет Ткаченко. Противоположность творческого облика певца с его насквозь положительным обаянием, и персонажа дает снование к раскрытию шифра прокофьевской оперы.

Есть такое мнение: Александров сделал все наоборот, Кулак стал положительным, а большевик отрицательным. Это глупость. Я настаивал с первого дня работы над спектаклем: нет плохих и хороших. Есть просто русские люди. Самое страшное – не иноземцы, а то, что русский разрывает русского, впивается в вену. Это самое страшное. Упаси Господь думать, что Александров выждал момент, когда дрогнули большевики. Не об этом речь. Хотя, когда большевики задумали импичмент президенту, и он не состоялся, ко мне подходили в театре и говорили: «Ну что ж, коммунисты дали вам возможность доставить спектакль, но вы за него еще ответите». В опере гениально выписаны типажи: у каждого своя лейттема, лейтритм. Я настоял на том, чтобы Беззубенков играл Ткаченко. Потому что у этого героя такое же насквозь положительное нутро, а у него все отнимают: родину, семью, и, в итоге, – лицо.

- «Семен Котко» – третий ваш спектакль за этот сезон в Мариинском театре. С чем это связано?

– Это было настоятельное требование Гергиева. Я не хотел ставить много. Я хотел поставить только «Семена Котко». Но Гергиев потребовал, и я не жалею, что сделал эти работы. У них есть свои плюсы, хотя я очень страдал, что не делал эти работы с нуля. В чем сила «Семена Котко»? Эта работа сделана от начала и до конца моей группой: моим балетмейстером, моим художником, художником по свету. Когда я беру за основу старый неудавшийся спектакль, как это было с «Дон Карлосом», я забываю все свои идеалы и таланты. Я превращаюсь в циничного профессионала, который должен выполнить долг. Смотрю, что где не получилось, что нужно переделать. Это – как математика. Но потом увлекаюсь, хотя настоящего вдохновения такая работа все равно не приносит. Мне кажется, что все, что можно в этом театре я уже перелицевал. Новых режиссеров, которые сюда приходят, я сразу предупреждаю, что за них я ничего делать не буду.

– А как же «Санкт-Петербург Опера» Не оказалась ли она забытой?

– У меня должна была состояться премьера «Пиковой дамы» 6 июня. Это должно было стать завершающим спектаклем триптиха (вместе с «Евгением Онегиным» и «Борисом Годуновым»). Мы это придумали с Пиотровским. Но когда Гергиев сказал мне, что премьера будет не в августе, а 18 июня, мне пришлось отложить «Пиковую» на осень. Мне внутренне хотелось это сделать. Этот спектакль я «вынашиваю» давно, и не было бы ничего хорошего, если бы он утонул в шуме и ажиотаже, которые были связаны с юбилеем Пушкина. Я облегченно подумал, что Господь меня уберег.

- «Санкт-Петербур Опера» долгое время существовала как театр с раритетным или современным репертуаром. А сейчас вы ставите «Паковую даму» а «Дон Жуана», которые могут идти везде. Ваш театр меняет направление?

- Дело в том, что я не мыслю свой театр в узких рамках одного направления. Мы будем делать все, что нам захочется. В театре есть очень хорошие голоса. У меня только теноров восемь человек. В театре есть большие спектакли и камерные. Я уже придумал план жизни театра до 2003 года. Там и опера Пашкевича, и «Поругание Лукреции», и «Адриана Лекуврер». Много самых разных названий, и я думаю, что театр никогда не будет замыкаться на каком-то одном направлении. Мы будем играть и современную, и старинную музыку. Для нашего театра по-прежнему пишут. Только что мы показали оперу Ходоша «Беззащитное существо» по Чехову. И поиск будет продолжаться.

Я считаю, что в городе исчез хороший театр. Он - назывался Малый оперный. В нем работали Самосуд, Пасынков, молодой Покровский, Это была лаборатория. Сейчас театр имени Мусоргского, может быть и хороший, но другой театр. Со временем «Санкт-Петербург Опера» превратится в Малый оперный. Мы не будем ставить «Войну и мир» или Вагнера. Но обязательно будем ставить Даргомыжского. «Травиата» и «Риголетто» – очень камерные оперы.

Сейчас мои актеры играют в Мариинском и хорошо играют. Для меня это лучшая похвала. Заканчивая консерваторию, певцы умеют издавать звуки, отставить ногу, выходить на авансцену, – то, чем баловались их педагоги в юности. Мой солист Эдем Умеров спел в «Лоэнгрине», Владимир Галузин поет по всему миру, а начинал у меня.

– Вы воспринимаете «Санкт-Петербург Оперу» как иное творческое пространство, чем Мариинский?

– Это две абсолютно разные работы. Хотя материал один. Я не могу существовать только в масштабах камерного спектакля, или только в масштабах большого спектакля. Мне важно менять эти площадки. Мне так же важно менять страны. Я 6 лет работал в Турции, перемены приносят мне новые идеи и творческие силы. Поначалу в «Санкт-Петербург Опера» были только свои актеры. Но недавно Александр Морозов спел Пимена, и это был удачный опыт, так как с ним я работаю в Мариинском.

– Размышляя о своих режиссерских опытах, вы все время говорите об актере. Какое место занимает певец, актер в ваших представлениях об оперном спектакле?

– Это мой инструментарий. По первому образованию я пианист, и знаю, что должен заботиться о своем инструментарии – настраивать, протирать тряпочкой, смазывать. Хотя театр – это вещь авторская. Профессия режиссера – профессия авторская, Я должен придумать, сочинить спектакль. Партитура стоит на полке – она совершенно сухая. Я должен ее увидеть. И это моя тайна – туда я никого не допускаю. Но мое авторство может быть выражено только через актеров. Я даже не могу дирижировать. Любимов пытался сделать пульт: когда чувствовал, что спадает напряжение, нажимал красную кнопку. Это ерунда. Если у актера не пошло, уже ничего не сделаешь. Я могу только страдать. И я знаю, сколько я должен вложить в актера, чтобы, учитывая все потери, он сделал все, что нужно. Придумывается намного больше, придумывается так, что по потолку бегают слоны. Потом потолок станет ниже, слоны превратятся в тараканов. Это неизбежные потери. Я всего поставил 96 спектаклей. И знаю, сколько надо вложить в актера, чтобы в результате достичь покоя.

– Вы собираетесь продолжить свое активное сотрудничество с Мариинским театром?

– В ближайшем сезоне, наверное, нет. У меня много долгов перед «Санкт-Петербург Опера», у меня премьера в Италии, у меня спектакль в Новосибирске. Хочется встретить свое 50-летие здоровым и отдохнувшим.

Мне нравится, что мы находим контакт с Валерием Абисаловичем. В консерватории мы дружили, играли в четыре руки. Сейчас мы снова начинаем двигаться навстречу друг другу. Мне это приятно. Прошло то время, когда каждый из нас боролся за свою индивидуальность. Он царствует здесь, я царствую у себя. Свободное творчество свободных людей сразу проявилось в «Семене Котко». Была работа, которая меня очень утешила. Хотя три спектакля в сезоне – это очень сложно. В камерном театре у меня три ассистента, а здесь – ни одного. Я рад, что Гергиев с таким восторгом принял «Семена». Он много знает, многое видел и у него безошибочное чутье. Он не сделал ни одного замечания, хотя в спектакле много лихих вещей. Важно, что я смог пригласить Семена Пастуха, это мой любимый художник. Мы дружим и ценим друг друга. Когда мы начали думать над спектаклем, я сразу сказал, что это будет не Катаев, а Платонов. Это была моя первая идея. Дальше пошла фантазия. Обломок астероида, который мчится по космосу под названием «Россия». В него вцепились люди. Мы мчимся не зная куда. Нас топчут – красные, белые... Я рад, что Пастух это сделал.

Самое легкое было сделать малороссийские хатки, и тогда Прокофьев нам бы сказал: «Что же вы, гады? Идет время, а вы меня так и не поняли».

- Вы легкий на подъем человек?

– Да. Сначала я могу начать кричать, что этого не будет. И никакими силами меня не заставить. А тем временем рука уже тянется за клавиром, и дальше я увлекаюсь...

- Что бы вам хотелось поставить на этой сцене 

- «Воццека». Я давно говорю об этом, хотя это тоже нерепертуарная опера. Пока не складывается, но надо дать отдохнуть от себя. Пусть театр соскучится. В «Санкт-Петербург Опера» меня не было год – там скучают, волнуются, ревнуют. Хотя я знаю, что Гергиев может позвонить и сказать: «Юра, это никто не сделает, кроме тебя». Посмотрим, что будет впереди, я готов к любым сюрпризам. Такой театр.

Беседовала Александра Дербенева

  © 1999, газета "Мариинский театр"

 



Воспроизведение любых материалов ММВ возможно только по согласованию с редакцией. Если Вы ставите ссылку на ММВ из Internet или упоминаете наш узел в СМИ (WWW в том числе), пожалуйста, поставьте нас в известность.