В одном из турне я выступал в
Алжезирасе и Малаге, а затем в Гибралтаре, городе
не слишком известном в качестве музыкальной
Мекки. Зал, в котором состоялся концерт, был
чем-то вроде клуба, наполовину заполненного
курящими, кашляющими слушателями,
принадлежащими, как я полагал, к составу
гарнизона крепости. Здесь были только одни
мужчины. Самым примечательным предметом на этом
концерте был рояль. Человек. которого я принял за
рабочего сцены, без приглашения вышел с нами на
эстраду и, усевшись рядом с аккомпаниатором,
проявил себя в качестве наиболее ценного
исполнителя. Он "поднимал" западавшие
клавиши и отличался волшебной техникой. Ни разу,
даже во время самых быстрых пассажей, он не
упустил случая вытащить хотя бы одну
единственную клавишу. Вдохновенный
"подыматель клавиш" выходил на аплодисменты
своей шумной публики и кланялся вместе с нами.
После концерта он с гордостью показал автографы
внутри рояля, среди них - имена Падеревского,
Корто и других. "У меня были замечательные
концерты с ними всеми", - сказал он.
В Испании концерты начинались в самое
неожиданное время. Например, в Малаге - в десять
минут седьмого. Здесь в артистической комнате
висели фотографии выступавших в этом городе
музыкантов. Среди знакомых был и Шнабель, с датой
концерта, состоявшегося всего несколько месяцев
назад. Я спросил президента музыкального
общества, как ему понравился этот концерт.
- Как понравился? После пяти
бетховенских сонат он сыграл "на бис"
вариации на тему Диабелли. Подумать только, почти
пятидесятиминутный "бис"! Я думал, что его
убьют.
Тут я вспомнил о разговоре Шнабеля с
репортером, который спросил его:
- Что делает ваши программы столь
отличающимися от программ других пианистов?
- То, что мои программы так же скучны и
после антракта, - ответил Шнабель.
Нервозность, испытываемую при встрече
с публикой, повсюду называют по-разному. В
Германии это Lampenfieber, в России - волнение, trac -
по-французски, а по-английски - stage fright. Я слышал,
как люди говорили о дрожи в желудке, о мурашках,
ползающих по спине и о том, что сердце
"застревает в горле". На любом языке любой
человек по-разному определяет это состояние. Что
касается меня - только слово “пытка” может
передать то. что я чувствую перед концертом. Я
знаю, что на эстраде стоит и ждет меня
обыкновенный стул, который превратится в
электрический, и что, несмотря на смертельный
страх, я все же усядусь и буду выглядеть
собранным и готовым для публичной казни. Знаю -
все это звучит драматично и даже слишком
драматично для того, кто тысячи раз подвергался
подобной экзекуции и все-таки говорит здесь об
этом.
Ни у кого из моих товарищей реакция не
похожа на мою, и так как они редко выражают
желание обсуждать такую тему, я вынужден
ограничиться собственными наблюдениями за их
страданиями и методами самопомощи. Столь многие
отрицают существование боязни эстрады, что
иногда мне думается: не единственная ли я ее
жертва? Правда, были артисты, которых начинало
тошнить перед выходом; известно, что Шаляпину как
раз в эту минуту казалось, будто у него пропал
голос. Все же большинство моих друзей,
признаваясь в нервозности, полагали, что она
способствует артистическому успеху. Крейслер
рассмеялся, когда я поведал ему о своих тревогах,
и уверял меня, что ему подобные ощущения
незнакомы. Были коллеги, наедавшиеся перед
концертом бифштексами, и были другие, кто
выглядел так, будто отправлялся в полном параде
на пикник. Когда я спросил об этом Итурби, он
посмотрел на меня задумчиво и приложил руку к
сердцу: "Оно бьется вот так, вот так, вот так!"
- воскликнул он пронзительно и удалился. Его
описание было не хуже других.
Нервозность может быть заразительной.
Однажды маэстро Тосканини перед нашим
совместным выступлением шагал по артистической,
где я разыгрывался перед концертом. Его быстрые
шаги, ворчанье и проклятия по своему адресу мало
способствовали улучшению моего душевного
состояния. Я попробовал не обращать внимания и
всецело сосредоточиться на своих пальцах и
виолончели, но разве можно игнорировать Маэстро?
В какой-то момент я перестал играть, Тосканини
тоже остановился. Он посмотрел на меня и сказал:
"Вам не по себе, мне не по себе", глубоко
вздохнул и снова зашагал. Я занимался, неистово
повторяя пассажи, и жалел, что не умер в детстве. И
снова прозвучал его ужасный приговор.
"Пожалуйста, маэстро, не надо, - взмолился я, - а
то я совсем развалюсь". Его пригласили начать
концерт, и после короткой увертюры он сказал мне
за кулисами, когда мы выходили на эстраду: "Мы с
вами оба не в форме, но другие еще хуже. Ну, саго,
идемте!".
Хотя я и не мог бы указать точные
причины моей боязни сцены, но в памяти у меня
сохранились многие случаи, связанные с
публичными выступлениями. Страх забыть; премьера
нового произведения или первое исполнение уже
известного; беспокойство по поводу плохой
акустики или непривычной аудитории; страх перед
выступлением в "ответственных" городах, где
до сих пор либо еще не приходилось выступать,
либо последний концерт прошел особенно успешно
или совсем неудачно; беспокойство о том, что не в
порядке инструмент, что погода слишком сырая или
чересчур сухая; самое худшее - сознание что ты
недостаточно подготовился и терзаешься
раскаянием. Ужас перед оскорбительными
рецензиями, различными приметами, даже страх за
один-единственный пассаж, одну только ноту может
вывести из равновесия. У меня бывали приступы
нервозности на репетициях и даже когда я
занимался дома. Повседневные упражнения и
хорошая подготовка вовсе не служили гарантией от
неизменного тревожного состояния перед
выступлением.